— Бо-о-о-о-ря-а-а-а! — раздалось совсем рядом, и я едва успел подхватить повисшую на мне мокрую и всхлипывающую, дрожащую от холода и страха Ляльку.

— Как ты мог! Как ты только мог уйти!.. Ты совсем меня не любишь! Жестокий ты, черствый человек!.. А еще говорил!.. — Ляля замолчала, увидев сквозь завесу дождя приближающиеся фигуры.

— Ну вот и Лариса!.. Уф! Жива? Здорова? Ничего с тобой не стряслось? — остановившись возле нас, принялся выспрашивать Ляльку Юра. — Ну что ты молчишь? Руки, ноги целы?

— Где ты пропадала?

— Угораздило же тебя!

— Заблудилась в трех соснах!

— А ты, следопыт, что молчишь? Где ты ее нашел?

— Ладно, разберемся дома, — остановил ребят Юра. — А сейчас быстрее обратно к дороге!

Он снял с себя плащ и набросил его на голову Ляльке, хотя она уже была насквозь мокрая. Заглянув под капюшон, приободрил:

— У нас тут крытая машина, там сухая одежда, горячий чай в термосе… Смотри, вон Борька твой от поисков едва с ума не спятил…

Ляля не могла ответить: зубы у нее выбивали частую дробь, но я-то знал, что дрожала она больше от нервного перенапряжения, чем от страха. По-прежнему я не мог даже слова сказать. Молча помог парням перевернуть лодку и вылить из нее воду, передал им весла, так же молча помог войти в дощаник Ляльке и Юре, вместе с дружками — Колей Лукашовым и Петькой Кунжиным стал толкать лодку через протоку.

Вода порой подбиралась к самой шее, сбивала с ног. Но все вместе мы одолели течение и благополучно добрались до противоположного берега.

По-прежнему я молчал.

— Да ты скажи хоть слово! Онемеешь! Нашлась ведь твоя Лариса! — прикрикнул на меня Юра, но и его окрик не вывел меня из оцепенения. Может быть, потому я и молчал, что сказать мне было нечего…

Откровение

Машина, разбрызгивая грязь по проселку, наконец-то миновала луга, выехала на шоссейную дорогу. Впереди показалось омытое грозой, сиявшее во всем великолепии Костаново.

Блестели мокрые, словно слюдяные, крыши домов, сверкала каплями хвоя сосен, темные ели, освеженные ливнем, устремили к небу пики вершин. Великолепные березы, выстроившись в ряд вдоль дороги, раскудрявили до самой земли глянцевитые зеленые косы, просушивая их в бесшумном пламени чистого и румяного заката.

Из кузова катившегося по шоссе грузовика мне было хорошо видно, как опускалось в вечернюю зарю курившееся, словно после бани, солнце, бросая отсветы на все еще громоздившиеся в противоположной части неба грозовые тучи.

Сизые до черноты, перечеркнутые поперек белыми стрелами, они клубились и сталкивались, принимая очертания то невиданных чудищ, то — занимающей полнеба человеческой фигуры.

Словно огромный монах, может, сам Андрей Рублев в клобуке и с мешком за плечами, склонился над полем и долами, распустив до земли дождевыми полосами рукава своей рясы.

Сердито ворча и посверкивая огоньками, уходил он все дальше к горизонту, разрисовывая волшебной кистью и землю, и небо, оставляя за собой чистый и сверкающий мир, такой пахучий и так остро насыщенный озоном, что хотелось дышать и дышать этой свежей зеленью лугов, смолистым ароматом сосновых метелок, душистой листвой выстроившихся вдоль дороги берез и кленов.

Машина набрала скорость, быстрее замелькали деревья, навстречу им медленно поплыл в обратную сторону горизонт, где у самой кромки леса мерцали цепочкой рубиновые огоньки зари, отражавшиеся в окнах домов уже потянувшихся на ночлег деревень.

Все оживало и вспыхивало под волшебной кистью уходившего за горизонт монаха-художника, так роскошно и так смело расписавшего целый мир, напоив его от всего своего щедрого сердца и светом и радостью…

Но тучи все еще клубились в западной части неба, и вот уже не монах в клобуке и рясе, а хищный профиль Темы склонился над девичьим силуэтом, в котором я, хоть и не без труда, призвав на помощь все свое воображение, все-таки узнал Лялю.

То ли мне это померещилось, то ли действительно в уходивших к дальнему лесу тучах можно было рассмотреть человеческие фигуры, но я уже не воспринимал освеженную красоту мира, а видел лишь торжествующего Тему, оглядывавшегося на меня через плечо, держащего в загребущих лапах чуть ли половину клубившегося тучами небосвода. Он и посматривал в мою сторону, и плевался огненными искрами, и глумился надо мной раскатами приглушенного пространством издевательского хохота, и, не получив никакого возмездия, уходил за горизонт.

На душе было так черно, что не хотелось видеть, слышать, думать, говорить, — не хотелось жить.

Командир отряда Юра, сидя рядом со мной под хлопающим от встречного ветра брезентом в своем промокшем тренировочном костюме, тоже пребывал не в лучшем настроении, хоть и не показывал это другим. Молча выбивали дробь зубами Петька и Коля.

Лялька, наотрез отказавшаяся переодеваться еще там, в лугах, ехала до Костанова в кабине шофера, где было все-таки теплее и не задувал ветер.

Едва замелькали по бокам дороги деревенские дома, Юра постучал через брезент в заднюю стенку кабины, и машина остановилась у крыльца общежития. Снаружи послышался знакомый голос. Спрыгнув на землю, я увидел, что встречает нас старый фельдшер Клавдий Федорович. Сказав что-то командиру отряда, он приоткрыл дверцу в кабину и накинул на Ляльку полушубок, скомандовав:

— Ты не выходи. Поедешь к нам. Там Аполлинария Васильевна для тебя баню истопила… Заверни к моему дому, — попросил он шофера.

Повеселев от слов Клавдия Федоровича, Юра задержал прыгавших из кузова промокших парней, сообщил:

— Оказывается, о нас тоже позаботились: быстро берем белье и шагаем в парную у нас на стройке — будем выгонять простуду…

Несмотря на свое отрешенное состояние, я все же оценил, что Юра мне и полслова не сказал в упрек, мол, где это носило вас, что пришлось искать целой группой? Все он представил так, как будто заблудилась одна Ляля, а я вместе с остальными участвовал в поисках. Чему-чему, а деликатности у Юры очень даже стоило поучиться…

Все, конечно, заметили, как старый фельдшер ухаживает за Лялькой, а я подумал: «Знает ли он, что Ляля ждет маленького? Наверняка знает… А мне ни слова даже не намекнул!»

Сейчас я не мог сказать, люблю ли я Лялю по-прежнему или ненавижу ее. Никакого зла я к ней не чувствовал, но и носить на руках от великой нежности, как на острове, больше никогда бы не смог. Я очень устал от всего и сейчас готов был уйти куда глаза глядят, лишь бы ничего не видеть и не чувствовать.

Теперь-то мне многое представлялось совсем в другом виде. Это многое — было прежде всего поведение Ларисы за все последнее время. Если разобраться, она лишь разыгрывала гордое самолюбие, а сама мучилась еще больше меня, не зная, что со мною делать, что мне сказать… А я-то, дурак, лез сапогами ей в душу, еще и укорял Темой, когда он уже стал ей самым ненавистным человеком… Так уж и ненавистным?!

Я еще не знал, как себя вести после всего случившегося со своими близкими — дядей Фролом, тетей Машей, Аполлинарией Васильевной, Клавдием Федоровичем. Все они в большей или меньшей степени были передо мной виноваты, принимая за мальчишку, отгораживая от жизни взрослых.

Мальчишка остался там, на острове, а с острова вернулся взрослый человек с опаленной душой, ободранной шкурой. Прежняя телячья жизнь с любовными восторгами и лопоухой застенчивостью, с неуклюжим геройством и готовностью отдать всего себя, — осталась позади. Я уже вошел в жизнь взрослых, показавшую миг свое жесткое лицо.

Мне вспомнилась передача по телевидению из цикла «В мире животных». Миллионы телезрителей наблюдали, с какими трудами менял свой панцирь линявший рак. Я не очень-то вникал, что он там испытывал, этот рак, но знал, что мне сейчас намного труднее: и розовая шкурка только народилась, и панциря у меня еще не было, кожа не огрубела и потому так болезненно все чувствовала тысячами обнаженных нервов.

Шагая в баню рядом со своими парнями, я с мучительным чувством обиды перебирал в памяти все, что происходило со мной и Лялей в последнее время, раскрывая для себя во всех событиях, завернутых раньше в розовый целлофан, совсем другой, подчас жестокий, лишенный какого бы то ни было романтического налета смысл… Но странное дело! Хоть мне и хотелось обвинить Лялю, что она не лучше Темы, за алчность, мол, и наказана, как я ни старался восстановить себя против нее, ничего у меня не получалось. Мне было просто жалко Лялю, жалко себя, жалко то ни с чем не сравнимое чувство, какое я пережил впервые в жизни в Лялькином вигваме.